На первую страницу
Главы 1-3
Главы 4-6
Главы 7-9
Главы 10-14

 


Глава I

Только Матерь Божия спасет Россию

     4 сентября 1915 года, в годовщину прославления Св.Иоасафа, Чудотворца Белгородского, в Вознесенском храме состоялось обычное архиерейское богослужение, а вечером того же дня – Общее Собрание членов братства Святителя Иоасафа. Председателем братства, после генерал-адъютанта адмирала Д.С. Арсеньева, был избран генерал-от-инфантерии Л.К. Артамонов, а товарищами председателя были протоиерей А.И. Маляревский и я. Не помню, что помешало мне быть на Общем Собрании, какому суждено было не только оставить глубочайший след в моей жизни, но и сделаться поворотным пунктом одного из этапов этой жизни...
     Вечером, 5 сентября, явился ко мне протоиерей А.И. Маляревский и, выражая сожаление о моем отсутствии на вчерашнем торжестве, рассказал подробно обо всем, что случилось.
     “Кончилась обедня, – начал о. Александр, – отслужили мы молебен, с акафистом, Угоднику Божию и разошлись по домам, с тем, чтобы собраться вечером в церковном доме на Общее Собрание. Генерала не было, Вас тоже; открывать собрание пришлось мне. Прочитал я отчет за истекший год, а далее должны были следовать выборы новых членов, речи и доклады и все, что обычно полагается в этих случаях. Вышло же нечто совсем необычное... Не успел я сойти с кафедры, как заметил, что ко мне пробирается через толпу какой-то военный, бесцеремонно расталкивая публику и держа в высоко поднятой руке какую-то бумагу... Он очень нервничал и, подойдя вплотную ко мне, спросил меня:
     “Вы председатель братства Святителя Иоасафа?..”
     “Нет, – ответил я, – я товарищ председателя”.
     “Кто же председатель, кто сегодня председательствует?” – нетерпеливо и крайне взволнованно спрашивал меня военный.
     “Председательствую я”, – ответил я.
     “В таком случае разрешите мне сделать доклад братству”, – сказал военный. Я попробовал отклонить это намерение, ибо имя этого военного не значилось в числе докладчиков, я видел его в первый раз, доклада его не читал, а его внешность, возбужденное состояние духа не располагали меня к доверию, и я опасался каких-либо неожиданностей...
     Однако, военный, видя мое замешательство, мягко успокоил меня, заявив:
     “Доклад мой важности чрезвычайной, и малейшее промедление будет грозить небывалыми потрясениями для всей России”...
     Он выговорил эти слова так уверенно, с таким убеждением и настойчивостью, что, застигнутый врасплох, я только и мог сказать в ответ: “Читайте”.
     “Я до сих пор не могу очнуться от впечатления, рожденного его докладом”, – говорил протоиерей А.Маляревский.
     “Кто же этот военный, о чем он говорил?” – спросил я.
     “Это полковник О., отставной военный доктор на фронте. Я отметил наиболее существенные места доклада и могу воспроизвести его почти стенографически. Вот что сказал полковник:
     “Милостивые Государи... Я не буду заранее радоваться, ибо не знаю, кого вижу в вашем лице... Но то, что составляете собою братство имени величайшего Угодника Божия Иоасафа, дает мне надежду возбудить в вас веру в мои слова. До сих пор меня только гнали и преследовали столько же злые, сколько и темные люди; уволили со службы, заперли в дом для умалишенных, откуда я только недавно выпущен, и все только потому, что я имел дерзновение исповедовать свою веру в Бога и Его Святителя Иоасафа... Верить же – значит делать и других звать на дело... Я и зову, я умоляю... Не удивляйтесь тому, что услышите, не обвините заранее в гордости, или “прелести”. Дух Божий дышит, идеже хощет, и не нужно быть праведником, чтобы снискать милость Божию. Там, где скрывают эту милость, там больше гордости, чем там, где громко славословят Бога. В положении военного и, притом, доктора, принято ни во что не верить. Я это знаю, и мне трудно вызвать доверие к себе, и, если бы вопрос касался только меня одного, то я бы и не делал этих попыток, ибо не все ли равно мне, за кого меня считают другие люди... Но вопрос идет о всей России и, может быть, даже о судьбе всего мира, и я не могу молчать, как по этой причине, так и потому, что получил от Угодника Иоасафа прямое повеление объявить людям волю Бога. Разве я могу, поэтому, останавливаться пред препятствиями, разве меня может запугать перспектива быть снова схваченным и посаженным в сумасшедший дом, разве есть что-либо, что удержало бы даже самого великого грешника от выполнения воли Божией, если он знает, что действительно Бог открыл ему Свою волю?!
     Вот я и прошу вас, обсудите мой доклад, рассмотрите его со всех сторон, а потом и решайте, точно ли мне было откровение Свыше, или только померещилось мне; в здравом ли уме я излагаю вам свой доклад, или и точно я душевнобольной человек и делюсь с вами своими галлюцинациями...
     Года за два до войны, следовательно, в 1912 году, явился мне в сновидении Святитель Иоасаф и, взяв меня за руку, вывел на высокую гору, откуда нашему взору открывалась вся Россия, залитая кровью.
     Я содрогнулся от ужаса... Не было ни одного города, ни одного села, ни одного клочка земли, не покрытого кровью... Я слышал отдаленные вопли и стоны людей, зловещий гул орудий и свист летающих пуль, зигзагами пересекающих воздух; я видел, как переполненные кровью реки выходили из берегов и грозными потоками заливали землю...
     Картина была так ужасна, что я бросился к ногам Святителя, чтобы молить Его о пощаде. Но от трепетания сердечного я только судорожно хватался за одежды Святителя и, смотря на Угодника глазами, полными ужаса, не мог выговорить ни одного слова.
     Между тем Святитель стоял неподвижно и точно всматривался в кровавые дали, а затем изрек мне:
     “Покайтесь... Этого еще нет, но скоро будет”...
     После этого дивный облик Святителя, лучезарный и светлый, стал медленно удаляться от меня и растворился в синеватой дымке горизонта.
     Я проснулся. Сон был до того грозен, а голос Святителя так явственно звучал, точно наяву, что я везде, где только мог, кричал о грядущей беде; но меня никто не слушал... Наоборот, чем громче я кричал о своем сне, тем громче надо мною смеялись, тем откровеннее называли меня сумасшедшим. Но вот подошел июль 1914 года...
     Война была объявлена... Такого ожесточения, какое наблюдалось с обеих сторон, еще не видела история... Кровь лилась потоками, заливая все большие пространства... И в этот грозный час, может быть, только я один понимал весь ужас происходящего и то, почему все это происходит и должно было произойти... Грозные слова Святителя “скоро будет” исполнились буквально и обличили неверовавших. И, однако, все, по-прежнему, были слепы и глухи. В Штабе разговаривали о политике, обсуждали военные планы, размеряли, вычисляли, соображали, точно и в самом деле война и способы ее ликвидации зависели от людей, а не от Бога. Слепые люди, темные люди!.. Знали ли они, что эти десятки тысяч загубленных молодых жизней, это море пролитой крови и слез, приносились в жертву их гордости и неверию; что никогда не поздно раскаяться, что чудо Божие никогда не опаздывает, что спасение возможно в самый момент гибели, что разбойник на Кресте был взят в рай за минуту до своей смерти, что нужно только покаяться, как сказал Св. Иоасаф?! А ожесточение с обеих сторон становилось все больше; сметались с нашего кровавого пути села и деревни, цветущие нивы; горели леса, разрушались города, не щадились святыни... Я содрогался от ужаса при встрече с таким невозмутимым равнодушием; я видел, как притуплялось чувство страха перед смертью, но и одновременно с этим чувство жалости к жертве; как люди превращались в диких зверей, жаждущих только крови... Я трепетал при встрече с таким дерзновенным неверием и попранием заповедей Божиих, и мне хотелось крикнуть обеим враждующим сторонам: “Довольно, очнитесь, вы христиане; не истребляйте друг друга в угоду ненавистникам и врагам христианства; опомнитесь, творите волю Божию, начните жить по правде, возложите на Бога упование ваше: Господь силен и без вашей помощи, без войны, помирить вас”...
     И, в изнеможении, я опускался на колени и звал на помощь Святителя Иоасафа и горячо Ему молился.
     Залпы орудий сотрясали землю; в воздухе рвались шрапнели; трещали пулеметы; огромные, никогда невиданные мною молнии разрезывали небосклон, и оглушительные раскаты грома чередовались с ужасным гулом падающих снарядов... Казалось, даже язычники должны были проникнуться страхом, при виде этой картины гнева Божьего, и сознать бессилие немощного человека... Но гордость ослепляла очи... Чем больше было неудач, тем большими становились ожесточение и упорство с обеих сторон. Создался невообразимый ад... Как ни храбрился жалкий человек, но все дрожали и трепетали от страха. Дрожала земля, на которой мы стояли, дрожал воздух, которым мы дышали, дрожали звери, беспомощно оглядываясь по сторонам, трепетали бедные птицы, растерянно кружившиеся над своими гнездами, охраняя птенцов своих. Зачем это нужно, – думал я, – зачем зазнавшийся человек так дерзко попирает законы Бога; зачем он так слеп, что не видит своих злодеяний, не вразумляется примерами прошлого...
     И история жизни всего человечества, от сотворения мира и до наших дней, точно живая, стояла предо мною и укоряла меня...
     Законы Бога вечны, и нет той силы, какая бы могла изменить их; и все бедствия людей, начиная от всемирного потопа и кончая Мессиной, Сан-Франциско и нынешней войною, рождены одной причиною и имеют одну природу – упорное противление законам Бога. Когда же одумается, опомнится гордый человек; когда, сознав свой грех, смирится и перестанет испытывать долготерпение Божие!.. И в страхе за грядущее будущее, в сознании страшной виновности пред Богом, у самого преддверия справедливой кары Божией, я дерзнул возопить к Спасителю: “Ради Матери Твоей, ради Церкви Православной, ради Святых Твоих, в земле Русской почивающих, ради Царя-Страдальца, ради невинных младенцев, не познавших греха, умилосердись, Господи, пожалей и спаси Россию и помилуй нас”...
     Близок Господь к призывающим Его. Я стоял на коленях с закрытыми глазами, и слезы текли по щекам, и я не смел поднять глаз к иконе Спасителя... Я ждал... Я знал, что Господь видит мою веру и мои страдания, и что Бог есть Любовь, и что эта Любовь не может не откликнуться на мою скорбь...
     И вера моя меня не посрамила... Я почувствовал, что в мою комнату вошел Кто-то, и она озарилась светом, и этот свет проник в мою душу... Вместо прежнего страха, вместо той тяжести душевной, какая доводит неверующих до самоубийства, когда кажется, что отрезаны все пути к выходу из положения, я почувствовал внезапно такое умиление, такое небесное состояние духа, такую радость и уверенное спокойствие, что безбоязненно открыл глаза, хотя и знал, что в комнату вошел Некто, озаривший ее Своим сиянием. Предо мною стоял Святитель Иоасаф. Лик Его был Скорбен. “Поздно, – сказал Святитель, – теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ Божией Матери, что в селе Песках, подле г.Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Господня не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его Своим омофором от нападений вражеских... В иконах сих источник благодати, и тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей”.
     Сказав это, Святитель стал невидим, и я очнулся. Это второе видение Угодника Божия было еще явственнее первого, и я не знаю, было ли оно наяву, или во сне... Я, с удвоенною настойчивостью, принялся выполнять это прямое повеление Божие, но в результате меня уволили со службы и заперли в сумасшедший дом... Я бросался то к дворцовому коменданту, то к А.А. Вырубовой, то к митрополитам и архиереям; везде, где мог, искал приближенных Царя; но меня отовсюду гнали и ни до кого не допускали... Меня или вовсе не слушали, или, слушая, делали вид, что мне верят, тогда как на самом деле мне никто не верил, и все одинаково считали меня душевнобольным.
     Наконец, только сегодня я случайно узнал, что в Петербурге есть братство Святителя Иоасафа... Я забыл все перенесенные страдания, все передуманное и пережитое и, измученный, истерзанный, бросился к вам...
     Неужели же и вы, составляющие братство Угодника Божия, прогоните меня; неужели даже вы не поверите мне и, подобно многим другим неверам, признаете меня психически больным...
     Помните, что прошел уже целый год со времени вторичного явления Святителя Иоасафа, что я уже целый год скитаюсь по разным местам, толкаюсь к разным людям, дабы исполнить повеление Святителя, и все напрасно... А война все больше разгорается, и не видно конца; а ожесточение все увеличивается, а злоба с обеих сторон растет...
     Или и вы, может быть, думаете, что победа зависит от количества штыков и снарядов... Нет, судьбы мира и человека в руках Божиих, и будет так, как повелит Господь, а не так, как захочется людям...
     Спешите же исполнить повеление Святителя Иоасафа, пока есть еще время его исполнить... Тот, Кто дал такое повеление, Тот поможет и выполнить его... Снаряжайте же немедленно депутацию к Государю; добейтесь того, чтобы святые иконы Матери Божией были доставлены на фронт; и тогда вы отвратите гнев Божий на Россию и остановите кровопролитнейшую из войн, какие видел мир. Не подвигов и жертв требует от вас Господь, а дарует Свою милость России... Идите навстречу зову Господню; а иначе, мне страшно даже выговорить, иначе погибнет Россия, и погибните вы сами за гордость и неверие ваши”...
     “Вот какой доклад был полковника, – сказал протоиерей А.Маляревский, – нужно ли говорить о том, какое впечатление произвел доклад на присутствовавших... Дивны дела Божии... Что вы думаете, что скажете?” – спросил меня о.Александр.
     “Вы знаете, батюшка, что я думаю и что скажу Вам, – ответил я. – Я верю каждому слову полковника”...
     “Спаси Вас Господи! Я знал, что Вы так скажете... Значит, нужно спешить, нужно что-то предпринимать, не теряя времени; нужно сейчас же довести о повелении Святителя Иоасафа до сведения Государя Императора”, – сказал протоиерей А.И. Маляревский.
     “Но кто же это сделает? – спросил я, – теперь ведь “мистики” боятся как огня; кто же из окружающих Царя поверит рассказу полковника О.; кто отважится открыто исповедовать свою веру в наше время, если даже и имеет ее?..”
     “Вы”, – ответил о.Александр. Я удивленно посмотрел на о.протоиерея.
     “Наоборот, мне кажется, что Вам это легче сделать, – сказал я. Настоятельствуя в церкви принца Ольденбургского, Вы легко можете рассказать обо всем принцу, а принц доложит Государю”...
     “Нет, нет! – категорически возразил о.Александр, – сделать это придется Вам; так и смотрите на это дело, как на миссию, возлагаемую на Вас Святителем, Вашим Покровителем... Отказываться Вам нельзя... Дело это деликатное, и браться за него нужно с осторожностью... Здесь еще мало верить, а нужно суметь передать свою веру другому. Не всякий это сделает, да не всякому можно и поручить такое дело... У Вас есть придворные связи; подумайте, поищите путей, но мысли сей не оставляйте, ибо дело это Ваше”...
     Упоминание о придворных связях способно было вывести меня из равновесия, и я горячо возразил протоиерею:
     “Что Вы говорите, откуда же у меня эти придворные связи... Разве Вы не знаете, что, со времени моей первой аудиенции у Государя Императора, прошло уже четыре года; что, прощаясь со мной. Государь несколько раз сказал буквально: “Так будем же встречаться”, а затем несколько раз осведомлялся обо мне, желая меня видеть; а окружавшие Царя не допускали меня ко Двору и всякий раз говорили, что я в отъезде... Где же эти мои связи, когда, получив придворное звание, я до сих пор не имел возможности даже представиться Его Величеству; когда придворная камарилья ревниво не допускает к Царю новых лиц... У меня не только придворных, но и никаких связей никогда не было и нет. Все мои знакомства ограничиваются лишь Мариинским Дворцом, средою моих сослуживцев по Государственной Канцелярии, и вне стен этого Дворца у меня нет влиятельных знакомых... Быть придворным кавалером не значит еще иметь придворные связи; а для такого дела, как настоящее, еще мало шапочного знакомства: нужны обоюдная вера и взаимное доверие друг к другу... Нет, эта миссия не для меня; я даже не могу думать о ней”, – закончил я.
     “Как Вам будет угодно, – ответил протоиерей, – настаивать не смею, а кроме Вас никто этой миссии не выполнит, и никому другому я о ней и докладывать не посмею; иначе, чего доброго, несчастного исповедника веры снова засадят в сумасшедший дом”...
     “А Вы лично убеждены в том, что полковник не душевнобольной человек?” – спросил я протоиерея.
     “Не знаю, не знаю, – ответил о.Александр, – полковника я видел вчера в первый раз и ничего о нем не знаю”.
     “Так как же быть? я совсем теряюсь... Пришлите его, по крайней мере, ко мне, чтобы я мог лично поговорить с ним”...
     “Это невозможно: после доклада полковник скрылся, и никто не знает, где он, откуда явился и куда направился”, – ответил протоиерей.
     “Тогда уж я затруднился бы исполнить Вашу просьбу, если бы даже и имел возможность”, – ответил я.
     О.Александр встал и начал прощаться.
     “Куда же Вы спешите? – остановил я о.протоиерея, – нужно же до чего-нибудь договориться; что же делать? Я ничего не знаю и не придумаю”...
     “Как положит Вам Господь Бог на душу, так и поступите, – ответил о. Александр, – в человеческих делах нужна и помощь человеческая, а в делах Божиих такой помощи не нужно... Умолчать о доложенном я не мог, а как Вы воспримете мой доклад – не умею сказать... Воспримите так, как Господь положил Вам на душу; а какова будет воля Господня о Вас, тоже сказать не умею”...
     “Ну, да это же Ваша обычная манера, – сказал я, улыбнувшись, – прийти, набросать мне в голову разных мыслей и оставить меня одного разбираться в них... Останьтесь же на минутку, обсудим совместно, что делать... Нельзя же махнуть рукою на этот доклад; нельзя же допустить, чтобы полковник имел бы дерзновение говорить от имени Святителя Иоасафа и приписывать Святителю то, чего Угодник Божий не говорил... На людей клевещут; но чтобы клеветали на святых – этому поверить, думается мне, невозможно... Значит, одно из двух: или видение Святителя Иоасафа действительно было, или полковник душевнобольной человек и делится своими галлюцинациями... В этом нужно разобраться, прежде чем предпринимать какие-либо шаги”...
     “Не знаю, не знаю, – снова повторил о. Александр, – знаю лишь, что мое посещение и сделанный Вам доклад не были случайными; а что выйдет из этого, не знаю... Если Господь укажет Вам верный путь к Царю и поведет Вас этим путем, значит – явление Святителя Иоасафа было истинным. А если Вы такого пути не найдете, значит – и не огорчайте себя упреками, что не исполнили воли Божией... Больше ничего не могу сказать и ни советовать, ни настаивать на каких-либо решениях не берусь. Что положит Вам Господь Бог на душу, то и сделаете”, – сказал протоиерей А.Маляревский, прощаясь со мною.

Глава 2

Гофмейстерина Е. А. Нарышкина

     Еще долго после ухода протоиерея А.И. Маляревского я оставался наедине со своими мыслями, обдумывая, что предпринять.
     Я хорошо сознавал, что с той точки зрения, какой обычно придерживается так называемый здравый смысл, казалось диким отвлекать внимание Государя Императора, занятого серьезной работой на фронте, содержанием доклада полковника О., к тому же недавно еще выпущенного из больницы для душевнобольных. Но я знал также и цену этому “здравому смыслу” и то, что он находится в непримиримой вражде с верою, отрицает то, чего не усваивает и не понимает, и по этой причине отвергает чудо, ибо не постигает его природы... И в то время как один тайный голос настойчиво требовал, чтобы я не срамился и бросил бы без внимания бредни полковника О., другой голос, наоборот, говорил мне: “верь”.
     И я поверил... Убеждение в правдивости доклада и в том, что полковник О. снискал себе, своей глубокой верой, милость Божию и удостоился дивного посещения Святителя Иоасафа, было так велико, как если бы Святитель явился лично ко мне... И в этот момент, когда, наряду с моей верою, я проникся страхом Божиим при мысли о том, как близок Господь к призывающим Его, я вдруг вспомнил о гофмейстерине Елизавете Алексеевне Нарышкиной, с которой недавно познакомился и которая благоволила ко мне, к автору книжки, посвященной памяти ее друга, усопшей княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой... На другой же день, утром, я протелефонировал гофмейстерине и в тот же день, в три часа, был принят ею в ее квартире, в Зимнем Дворце. Рассказав в подробностях содержание доклада полковника О. и свою беседу с протоиереем А.И. Маляревским, я сказал Е.А. Нарышкиной:
     “Я не знаю, какое впечатление производит на Вас доклад полковника О.; но я этому докладу верю, ибо выдумать его было бы невозможно и бесцельно; кажется, еще никто не дошел до того, чтобы клеветать на Матерь Божию и Святых”...
     “Я тоже верю, – ответила Е.А. Нарышкина, – и очень благодарю Вас, что Вы рассказали мне об этом. Теперь, ведь, ко мне редко ездят: теперь идут больше к Распутину... Вот посмотрите книгу для записей аудиенции у Ея Величества. К Императрице идут, но через другие двери; а в книге почти нет записей”... Гофмейстерина даже не догадывалась о том, какое тяжелое впечатление произвели на меня ее слова. В устах Е.А. Нарышкиной, глубоко преданной Царской Семье и любящей Ее, эти слова, конечно, имели другое значение; однако, посмотрев на нее с грустью, я подумал: “Зачем она говорит об этом мне, чужому человеку, которого видит у себя в первый раз? Неужели она не сознает, что такими ненужными откровенностями лишь увеличивает число врагов Императрицы, что к ее словам прислушиваются, и что ее положение при Дворе не позволяет ей так говорить”...
     Но, думая так, я хорошо сознавал, до чего далека была благороднейшая Елизавета Алексеевна от тех побуждений, какими руководились враги России и династии, распространяя заведомую клевету, связанную с легендами вокруг имени Распутина... Я видел в словах гофмейстерины лишь отражение общего психоза, охватившего столицу и заставлявшего отмежевываться от Распутина из одного только малодушия, из опасения быть заподозренным в общении с ним. В это время уже всякое назначение на тот или иной пост, всякое высокое положение при Дворе приписывались влиянию Распутина, и, чем ближе к Их Величествам стояли люди, тем более они старались сбросить с себя тяготевшее над ними подозрение в близости к Распутину, тем красноречивее его осуждали. Психоз был до того велик, что о Распутине особенно громко кричали даже те люди, которые никогда его не видели, кто повторял ходячую о нем молву с единственной целью подчеркнуть свою лояльность, любовь к России и преданность династии, не догадываясь даже о том, что эти крики достигали обратных целей, что они были вызваны кучкой людей, работавших над разрушением государства и пользовавшихся именем Распутина как одним из приемов для своей преступной работы. И, смягчая впечатление от ее слов, я сказал:
     “Поверьте, Елизавета Алексеевна, что разговоры о Распутине вреднее самого Распутина. Это – частная сфера Их Величеств, и мы не вправе ее касаться. Если бы о Распутине меньше говорили, то не было бы и пищи для тех легенд, какие распространяются умышленно для того, чтобы дискредитировать престиж династии. Ничтожных людей всегда было и будет много. Сегодня они ищут у Распутина; завтра будут пресмыкаться пред другими. Но опасность вовсе не в этом, а в том, что именем Распутина пользуются для революционных целей, и что широкая публика, вместо того, чтобы замалчивать это имя и противодействовать натиску революционеров, только помогает им. Святым же Распутина никто не считает”...
     “Напрасно Вы так думаете, – живо возразила Е.А. Нарышкина, – Распутина считают святым не только Их Величества, но и многие другие. Вот, Анечка Вырубова, например. Когда, после крушения Царско-Сельского поезда, она, израненная, лежала под обломками вагона, то не вспомнила ни о Спасителе, ни о Божией Матери, а громко кричала: “Старец Григорий, помоги мне”... Также и Их Величества. Сколько раз Императрица желала познакомить меня с Распутиным, но я не только отклоняла такое знакомство, но даже ни разу его не видела. Я сказала Императрице, что стоит мне только увидеть Распутина, чтобы я сейчас же умерла, после чего Ея Величество перестала настаивать более... Когда я, в другой раз, указала Ея Величеству на соблазн, рождаемый Распутиным, и сослалась на отношение к нему иерархов Церкви, то Государыня убежденно ответила мне:
     “Официальная Церковь всегда распинала своих пророков”...
     Так же слепо верит Распутину и Государь Император. Как-то однажды Его Величество сказал мне:
     “Если бы не молитвы Григория Ефимовича, то меня бы давно убили”... “Что Вы, Ваше Величество, – не удержалась я, – грешно так говорить; за Вас молится вся Россия”.
     “Нет, нет, – все более воодушевляясь, говорила Е.А. Нарышкина, – пробовали открывать глаза на Распутина; но цели не достигли, а себе повредили”...
     “Я этому нисколько не удивляюсь, – ответил я, – ибо пробовали как раз те люди, которые не имели авторитета в духовной области... С моей точки зрения, никакой борьбы с Распутиным не нужно по принципиальным соображениям: во-первых, потому, что его значение преувеличивается умышленно, с преступными целями; во-вторых, потому, что не подобает подданным Царя предъявлять Государю какие-либо требования, а тем более посягать на волю Монарха, да еще в частной жизни Его Величества. Нужно знать, что Распутин является тем рычагом, за который хватаются с целью свергнуть династию и вызвать революцию; личность же его не имеет никакого значения. Следовательно, нужно бороться не с Распутиным, а с теми, кто пользуется им для революционных целей, главным образом, с Думою.
     Между тем, огромное большинство, точно нарочно, играет на руку революционерам и борется с теми, кто верит в святость Распутина... Какое же значение, в широком смысле, имеют эти верующие люди, какой вред они наносят государству своей верою?! Никакого!.. Наоборот, если это искренно верующие, значит они очень хорошие люди; пусть себе верят... Ведь никто из верующих в Распутина не видел его отрицательных сторон и не допускает их, а видел только положительные. Какую же опасность для России представляет их вера в Распутина? Но, если Вы думаете иначе и полагаете, что, в угоду общим крикам о Распутине, как государственной опасности, его нужно удалить от Двора, тогда нужно признать, что неудачными были и практиковавшиеся доныне способы борьбы, неподходящими были и люди, выступавшие на арену борьбы”...
     “Что же, по-Вашему, нужно делать?” – спросила меня Е.А. Нарышкина, несколько задетая моими словами...
     Нужно, чтобы Их Величества имели случай увидеть истинных старцев и сравнить их с Распутиным. Защищая в лице Распутина мистическое начало Православия, Царь и Царица, естественно, не могут руководствоваться мнением о  Распутине генералов и флигель-адъютантов. В этой области даже голос официальной Церкви не будет иметь значения, тогда как суждение какого-либо старца Оптиной Пустыни, Глинской, Саровской, или Валаама, конечно, в состоянии будет поколебать, а, может быть, и переставить точки зрения Их Величеств на Распутина”...
     “Где теперь эти старцы!” – вздохнула Е.А. Нарышкина...
     “Они есть и всегда будут, – убежденно ответил я. – Я подчеркиваю столько же значение личности старца, сколько и самый принцип, ибо совершенно недопустимо, чтобы устранение Распутина от Двора могло бы последовать против воли Их Величеств. Никто из подданных Царя, уважающих принцип власти, не может посягать на волю Монарха без того, чтобы не колебать устоев государства, и требование об удалении Распутина, от кого бы ни исходило, всегда будет противогосударственным актом”...
     Разговор начинал принимать оборот, одинаково тягостный для обеих сторон. Я не мог не замечать того неприятного впечатления, какое производили на гофмейстерину мои слова, и это связывало и стесняло меня. Я знал, что всякий раз, когда я делал попытки останавливать разговоры о Распутине, или высказывал в эти моменты массового психоза мнения, шедшие вразрез с общепринятыми, мои слова толковались как заступничество за Распутина и навлекали на меня всякие подозрения. Да и трудно было не иметь таких подозрений в то время, когда люди, из одного только опасения прослыть “распутинцами”, что являлось смертным приговором в глазах общественного мнения, этого идола, которому все служили и во власти которого находились, старались точно перекричать друг друга, изощряясь во всевозможных обвинениях Распутина во всякого рода преступлениях. При этих условиях даже молчание истолковывалось как соучастие в этих преступлениях; тем более невыгодное впечатление производило нежелание вторить этим слухам, высказывание недоверия к ним, или опровержение их. Те, кто верно понимал психологию момента и видел вовне отражение глубоко скрытой подпольной работы агентов революции, осуществлявших задания “Незримого Правительства”; те, кто знал, кем и с какою целью была создана вакханалия вокруг имени Распутина, те не только не поддерживали ее, как бы отрицательно ни относились к Распутину, как к таковому, а недоумевали и удивлялись тому непростительному легкомыслию, с которым люди, принадлежавшие к самым разнообразным кругам общества, позволяли завлекать себя в сети, расставленные агентами революции, и содействовать их преступной работе.
     Но Е.А. Нарышкина, конечно, не могла видеть этих глубоко скрытых корней революции, воспринимала лишь внешние факты, видела лишь то, что лежало на поверхности, и неудивительно, что, слушая меня, делала неверные выводы, толкуя их не в мою пользу. Может быть, желая противопоставить моим суждениям мнения других лиц, с которыми она беседовала по этому вопросу, гофмейстерина неожиданно спросила меня:
     “А Вы не знакомы с А.Н. Волжиным?! Он был у меня вчера. Неправда ли, какой это милый человек! О нем говорят, как о будущем Обер-Прокуроре Св. Синода”...
     Я подумал, что, верно, А.Н. Волжин, поддаваясь общему психозу, поддерживает мнение гофмейстерины о государственной опасности Распутина, что делали как те, кто в такую опасность действительно верил, так и те, кто аккомпанировал ходячему мнению о Распутине, желая застраховать себя от всяких подозрений.
     “Я недавно познакомился с Александром Николаевичем, у графини С.С. Игнатьевой, – ответил я, – но близко еще не знаю его”...
     Наступила короткая пауза. Я встал, чтобы откланяться...
     Прощаясь со мною, Е.А. Нарышкина сказала:
     “Завтра я буду в Царском Селе. Если Вы приедете ко мне в Большой Дворец, к 3 часам, то к этому времени я успею переговорить обо всем с Ея Величеством”.
     В назначенный час я приехал в Большой Дворец и застал у гофмейстерины личного секретаря Ея Величества, графа П.А. Апраксина, с которым, незадолго перед тем, познакомился у писателя Е.Поселянина.
     Посвятив графа в дело, Е.А. Нарышкина очень любезно и с увлечением начала рассказывать о своем свидании и беседе с Императрицею.
     “Когда я назвала Ваше имя, – обратилась ко мне гофмейстерина, – то Ея Величество прервала меня, спросив: “Какой это князь Ж., тот ли, кто написал книги о Святителе Иоасафе, а теперь строит церковь в Бари?..” Я ответила утвердительно, после чего Ея Величество заметила: “В таком случае, пусть князь и едет за иконами и сопровождает их в ставку. Передайте князю, что я сегодня же сделаю все нужные распоряжения и дам указания графу Ростовцову”. Императрица с чрезвычайной любовью и глубочайшим вниманием отнеслась к Вашему докладу... Видите ли, князь, как быстро и успешно я выполнила Ваше поручение, – закончила Е.А. Нарышкина, с очаровательной улыбкой. – Завтра, в 2 часа, граф Яков Николаевич будет ждать Вас в Зимнем Дворце”.
     Поблагодарив гофмейстерину за ее сердечное участие и помощь, я немедленно же вернулся в Петроград, торопясь сообщить результаты свидания с Е.А. Нарышкиной протоиерею А.И. Маляревскому.
     События завлекали меня в доныне чуждую мне придворную сферу. Я опасался, что буду в ней чужим и что мне будет трудно слиться с нею.

 

Глава 3

Граф Я.Н. Ростовцов

     Еще несколько дней тому назад я считал совершенно несбыточною просьбу протоиерея А.И. Маляревского довести до сведения Их Величеств содержание Доклада полковника О.; а между тем эта просьба была уже наполовину исполнена. То, что я случайно вспомнил о гофмейстерине Е.А. Нарышкиной, у которой раньше никогда не бывал, и которая знала меня лишь понаслышке; то, что гофмейстерина не только не усомнилась в правдивости доклада полковника О., а отнеслась к нему с благоговейным вниманием и вызвала участие Императрицы, еще более утвердило мою веру в содержание доклада и в то, что Господь благословляет предпринятое начинание.
     Я не знал графа Ростовцова и нигде раньше с ним не встречался. Я ехал к графу, следуя лишь указаниям гофмейстерины Е.А. Нарышкиной; но не знал, о чем буду беседовать с ним. Подъехав к канцелярии Ея Величества, помещавшейся в Зимнем Дворце, со стороны Дворцовой набережной, я доложил о себе графу и был немедленно принят последним. Граф уже был предуведомлен о моем приезде и ждал меня. Однако подробностей, вызвавших мою командировку в Ставку, граф не знал и, интересуясь ими, стал меня расспрашивать о них.
     “Как редки теперь истинно религиозные люди! – воскликнул граф, когда я закончил свой рассказ. – Как мало настоящей веры... В народе ее не существует вовсе: там суеверие; для интеллигенции же вера только придаток светского обихода... А там, где она еще теплится, там она, все же, мертва. Люди верят теоретически; но верою, как движущим началом, как элементом возрождающим, оживляющим, создающим определенные понятия и налагающим определенные обязанности, не пользуются... Моральное достояние людей покоится на идейных основах, чуждых вере и черпающих свое начало из совершенно иного источника. Там все, что угодно, кроме веры. Там понятия о долге, фамильной чести и традициях рода, гордость, личное самолюбие, но не вера, не сознание ответственности, не загробная жизнь, не страх Божий...”
     Я слушал с раскрытыми от удивления глазами, не веря своим ушам... Это говорил совсем еще молодой человек, один из великолепных представителей большого света, придворный кавалер, коему вопросы веры должны были, казалось, быть столь чуждыми, такими далекими... Я любовался молодым графом, его изящными манерами царедворца, простотою обращения и искренностью, и думал: “Так говорили со мною старцы Оптиной пустыни, духовники мои... Вот какими людьми окружает Себя Императрица... Какими холодными, неприступными, гордыми, ни во что не верующими кажутся все эти царедворцы, пресыщенные благами жизни, не окунувшиеся в глубины житейского омута, не изведавшие горя и страданий, и какими они являются на самом деле... И лучше, и чище, и благороднее, и благочестивее, и смиреннее многих сотен и тысяч людей, их осуждающих по злобе, по зависти к их преимуществам”...
     И, обращаясь к графу, я сказал:  “Огромное большинство людей, по гордости своего ума, не сознает того, что является лишь игрушкою в руках дьявола, о котором, в нашем обществе, не принято даже говорить, чтобы не показаться несветским и смешным... Я ничем иным не могу объяснить той странной позиции, какую занимает человек в отношении Бога. Люди точно требуют от Бога доказательств Его бытия, а все то, что выходит за пределы их понимания, называют “мистикою”... Доказательства же на каждом шагу... Они и в явлениях природы, и в явлениях повседневной жизни, и в непреложности законов возмездия, находящих отзвук в укорах совести... Стоит только смириться, чтобы открылись духовные очи, и непонятное стало ясным”...
     “Да, да, – живо подхватил граф. – Люди даже не предполагают, до чего близок Господь, и какими нежными заботами Свыше они окружены. Благодать Божия еще не покидает людей, и они думают, что так будет продолжаться всегда... Мы даже не представляем себе тех моментов истории, когда благодать отступала от людей, и на них обрушивались кары Божии, до того страшны эти страницы истории... А огромное большинство людей продолжает пребывать в неверии и, потому, не замечает и признаков надвигающегося гнева Божия... Со мною был удивительный случай, какой еще более укрепил мою веру... Вы верно слыхали?! Много лет тому назад, я видел необычайный сон. Никогда никаким снам я не верил; сон показался мне даже нелепым, и я вскоре забыл о нем... Мне казалось, что я поднимаюсь на воздушном шаре высоко, высоко, под самые небеса... Вдруг газ загорается, и шар стремительно падает на землю... О спасении не может быть и речи, гибель неизбежна... В этот ужасный момент я слышу голос с неба, повелевающий мне ухватиться за одну из веревок, коими шар был опоясан... Я инстинктивно повинуюсь этому голосу, карабкаюсь на поверхность шара, стараясь удерживаться на упругих частях его, где еще имелся газ, падаю вместе с шаром на землю и... просыпаюсь.
     Никогда не летавший на шаре и не собиравшийся летать, я, конечно, не придал сну никакого значения и настолько основательно забыл о нем, что не вспомнил о нем даже тогда, когда мои знакомые потащили меня в Воздухоплавательный Парк и предложили совершить совместно с ними воздушную прогулку. Если бы я вспомнил тогда о сне, то, будучи верующим, не решился бы разумеется, искушать Господа и от такой прогулки, конечно, отказался бы. Но сон был так давно; я совершенно забыл о нем и охотно присоединился к нашей компании. Погода была великолепная, ветра никакого, и шар плавно поднимался вверх. В корзине поместилось шесть человек, в том числе и молодожены Палицыны, Вы их знаете... Ничто не предвещало катастрофы. Вдруг мы почувствовали запах гари; в то же мгновение показалось над корзиною огромное пламя... Момент... и огонь, точно острый нож, перерезал веревки, державшие корзину, и мои спутники упали на землю... В этот ужасный момент, когда, согласно всем требованиям науки, я должен был потерять сознание и способность мыслить, я вдруг вспомнил со всеми подробностями свой сон и только благодаря этому не растерялся. Я ухватился за одну из веревок, болтавшихся над корзиною, и в то время, когда мои спутники падали на землю, я повис в воздухе и летел, с ужасающей быстротою, вниз, вместе с шаром... Сознание ни на минуту не покидало меня, а, наоборот, обострилось настолько, что я точно слышал голос с неба, прозвучавший несколько лет тому назад во сне, и сообразовался с ним, меняя свое место, по мере сгорания газа, и отыскивая упругие части шара, где газ еще держался, карабкаясь с одного места на другое... Оставляя за собою густые клубы дыма, шар, с быстротою молнии, падал на землю... Однако, газ не успел еще сгореть прежде, чем шар достиг земли, и, потому, замедляя постепенно свой полет, шар грузно опустился на землю, и я упал точно на стог сена, не получив даже царапины... Мои же спутники были частью убиты, частью искалечены... Скажите же, могу ли я, после этого, не верить “мистике”? Нет, не все положения здравого смысла можно возводить в теории, отрицающие над нашими жизнями Промыслительную Руку Господню”, – закончил граф.
     Чудесное спасение графа Я.Н. Ростовцова было совсем недавно, и столица еще не переставала говорить об этом, объясняя чудо исключительным благочестием графа.
     Не чудо родило Вашу веру, а, наоборот, Ваша вера вызвала это чудо, – сказал я. – Кто действительно верит, тот делается свидетелем сплошных чудес, кто же сначала требует чуда, чтобы потом поверить, тот никогда не дождется”...
     “Да, дивны дела Божии”, – вздохнул граф.
     А этот случай, доклад полковника О., который познакомил меня с Вами и привел меня сегодня к Вам, разве не чудо? – спросил я. – Вы, верно, мало еще знакомы с личностью недавно прославленного Угодника Божия, Святителя Иоасафа, и с особенностями Его духовного склада... Я заинтересовался психологией Его характера, этим сочетанием молитвенной настроенности, доходившей до пределов созерцания, с теми приемами отношения к служебному долгу, какие применялись Святителем в сфере Его церковно-государственной деятельности. С одной стороны, безграничное милосердие и незнающая пределов любовь к ближнему, с другой – необычайная строгость к греху, к проступкам и преступлениям, за что позднейшие биографы Святителя называли Его даже жестокосердным... Жизнь Святителя была непрерывной борьбою с мягкотелостью и теплохладностью, и эта борьба поражала своей смелостью и размахами. Святитель не смешивал христианского милосердия с сентиментальностью; не заботился о том, что скажет свет, как будут относиться к нему лично; не покупал популярности и любви к себе ценою измены долгу и правде... Он был чист и безупречен и ничего не должен был миру и, кроме Бога, никого не боялся... В этом – источник Его прямолинейности и строгости... В наше время всеобщего непротивления злу и сентиментальности, когда власть или боится проявлять себя, или, в погоне за популярностью, изменяет своему долгу, личность Богом прославленного Угодника приобретала в моих глазах двойное значение, и я настолько увлекся своей работою по собиранию материалов для жизнеописания Святителя, что даже покинул Петроград и свою службу в Государственной Канцелярии, отдавшись всецело своей частной работе... Казалось бы, что от этого должен был произойти только ущерб в сфере моих служебных интересов... Мои частые отлучки, конечно, не могли нравиться моему начальству, и, тяготясь своей службою в Мариинском Дворце, сознавая, что нельзя служить одновременно двум господам, я два раза заявлял о своем желании выйти в отставку. Между тем обстоятельства складывались так, что моя частная работа не только возвращала меня обратно в Государственную Канцелярию, но и довела меня до Государя Императора, заинтересовавшегося моими книгами; а вот теперь Святитель Иоасаф посылает меня в Ставку”...
     Не знаю, как долго бы продолжалась моя беседа с обаятельным графом, если бы в кабинет не вошел помощник графа, камергер Никитин, с целым ворохом бумаг к подписи.
     Просмотрев некоторые из них, граф сказал мне:
     “Ассигновка будет готова завтра; распоряжение по поводу вагона-салона, который будет ожидать Вас в Харькове и в котором будут следовать иконы в Ставку, министр путей сообщения А.Ф. Трепов сделает, надеюсь, сегодня же. Вам же остается только исходатайствовать отпуск у Государственного Секретаря, после чего я и сделаю доклад Ея Величеству”...
     Сердечно простившись с графом, я уехал в Государственную Канцелярию. Предстояла тягостная и до крайности трудная миссия переговорить со Статс-секретарем С.В. Безобразовым об отпуске. Прошло всего несколько дней после моего возвращения из каникул. Не все мои сослуживцы даже съехались. В моем отделении никого еще не было; передать свою работу редактора Полного Собрания Законов было некому... Все это, в связи с моими частыми отлучками из Петрограда, нервировало меня. Я не мог не чувствовать к себе того отношения, какое не высказывается, но от этого становится вдвойне тягостным и обидным... Но я не мог также разрушить всякого рода сомнения и предположения, подчеркивая значение мотивов моих отлучек из Петрограда, ибо знал, что эти мотивы имели значение только в моих глазах и в “мистику” никто не верил.
     Но в данном случае было еще одно деликатное соображение, какое до крайности меня смущало. Я ехал “просить” об отпуске в то время, когда имел уже Высочайшее повеление Государыни Императрицы ехать в Ставку, переданное мне через гофмейстерину Е.А. Нарышкину и графа Я.Н. Ростовцова, и это повеление последовало не только не по воле, но даже без ведома моего начальства... И, хотя я сознавал, что, докладывая гофмейстерине содержание моей беседы с протоиереем А.И. Маляревским, менее всего мог думать, что выбор Императрицы падет на меня, а был убежден, что такая миссия будет возложена на кого-либо из приближенных ко Двору; хотя я и знал, что в отношении своего начальства не сделал ни малейшего промаха, однако не мог отрешиться от некоторого смущения и обдумывал вопрос о том, что лучше – просить отпуск или об отставке...
     Мои колебания были столь сильны, что ни в этот, ни в последующие дни я ни в какие беседы с С.В. Безобразовым не вступал, а решил дождаться исхода переговоров с графом Я.Н. Ростовцовым.
     Прошло несколько дней. Я снова поехал в канцелярию Ея Величества.
     “У меня уже все готово, – встретил меня граф, – написан даже доклад Ея Величеству”... И, передавая мне бумагу, граф просил меня прочитать ее.
     “Нет, граф, этого доклада нельзя подавать Императрице”, – сказал я, прочитав бумагу.
     “Почему?” – спросил меня граф, удивленно посмотрев на меня.
     “Из-за этого места, где Вы спрашиваете, не будет ли Ея Величеству угодно дать мне личные указания пред отъездом. Это место легко может навести Императрицу на мысль об аудиенции”...
     “Конечно, – ответил граф, – но именно это я и имел в виду. Вы едете в Ставку, будете видеть Государя и Наследника, и совершенно естественно, что, получив командировку от Императрицы, Вам нужно откланяться Ея Величеству... Притом ведь Государыня может быть пожелает передать через Вас какие-либо поручения Его Величеству... Что же Вас смущает?! Я думаю, что Вам не следовало бы уклоняться от аудиенции”, – говорил граф.
     Не знаю, в состоянии ли я был передать графу то волнение, какое испытывал в тот момент, и объяснить причины, удерживавшие меня от знакомства с Ея Величеством.
     “Знаете ли, граф, – начал я, – что и до сих пор еще я не решился просить свое начальство об отпуске: до того смущает меня и самая командировка в Ставку, и тот туман, какой стал уже витать вокруг моего имени... Люди злы... Вы знаете, чем вызвана командировка, Кто дает ее мне, и Вы, так же, как и я, верите, что посылает меня в Ставку Святитель Иоасаф... А много ли людей мы найдем, которые так думают?.. Не будут ли люди говорить, что я сам придумал себе эту командировку, не припишут ли мне самых грязных, недостойных намерений?! И это даже тогда, когда моя командировка окончится только выполнением возложенного на меня поручения и не оставит после себя никаких других результатов... Что же будут говорить злые люди тогда, когда Вы присоедините к моей командировке еще Высочайшую аудиенцию у Ея Величества... Представившись Государыне Императрице теперь, перед своим отъездом, я буду вынужден ходатайствовать об аудиенции и после своего возвращения, и это подаст только повод к всевозможным суждениям... Ведь теперь спекулируют и на вере и святыню пускают в ход для карьерных целей, и Вы не осудите меня за желание отмежеваться от таких людей... Я смотрю на свою миссию, как на поручение, возложенное на меня Святителем Иоасафом, и хотел бы, чтобы ничто человеческое к этой миссии не пристало и чтобы она была выполнена вне каких-либо земных соображений... Я хотел бы и поехать, и вернуться обратно так, чтобы об этом никто не знал – и чтобы результаты моей миссии не давали бы никому повода делать неверные выводы”...
     Внимательно слушал меня граф и затем сказал:
     “Я понимаю вас... Вы хотите остаться в тени... Я перепишу доклад и изменю заключительные строки”...
     Крепко пожав мою руку и вручив все нужные бумаги, граф сердечно простился со мною, пожелав успешно выполнить святую миссию.
     Прошло еще несколько дней, явились незначительные препятствия, задержавшие меня в Петрограде, и, получив отпуск, я мог уехать в Ставку только в двадцатых числах сентября.